Интонация

Фильм 2

Юрий Шмидт
юрист

39 минут


Лаконичный интерьер нового петербургского Музея воды позволяет развернуть на нескольких экранах видеопроекцию неба, облаков, бесконечной высоты и чистой абстракции, зафиксированной, однако, современными техническими средствами. В пустом пространстве помещены только два табурета. Собеседники разговаривают, двигаясь по воображаемому кругу или между потолочных опор. Разницу роста и возраста иногда подчеркивает мизансцена. Режиссер однажды садится на пол, чтобы снизу глядеть в лицо старшего собеседника, сидящего на табурете. Перед ним — профессиональный защитник.

Александр Сокуров: На сколько естественным для вас был коммунистический режим, все что было связано с советским устройством жизни?

Юрий Шмидт: Для меня это было совершенно убедительно и обрушилось одномоментно.

Могло обрушится раньше, но жизнь моя так сложилась. Моя мама — единственный человек, который меня воспитал. Она сама пострадала. Отец сидел 27 лет. Она столкнулась с выбором, с которым сталкивались многие: кого растить — циника или дурака. Мать предпочла растить из меня дурака. Она не давала мне никаких объяснений, кроме общепринятых. И я свято верил, что мы живем в лучшей стране мира. Более того, что это единственная страна на свете, а всюду мрак, хаос, суды Линча, голод и дядя Сэм в погоне за своими сверхприбылями. Я был пионером, комсомольцем. И я точно знаю, когда все закончилось: это был 1956 год, ХХ съезд, после которого у меня обнаружился отец.

Он не просто приехал в Ленинград — он возник из небытия, когда мне было 20 лет.

У мамы не был зарегистрирован брак, и она не имела права ни на какую информацию. И о нем мы ничего не знали. Она и не настаивала, потому что сама была «порченым» человеком — она и познакомилась с ним в ссылке. И в 1956 году на столике в нашей коммунальной квартире я увидел письмо, написанное характерным незнакомым почерком. У нас не было принято распечатывать письма, я очень гордился, что мама письма от девочек мне передавала нераспечатанными. Но это письмо я аккуратно распечатал и прочитал первые строки… Это было письмо отца.

А. С. Такое устройство жизни вам казалось органичным?

Ю. Ш. Да, хотя оно было совершенно иррациональным. Мы жили очень бедно, считали деньги до получки, я ходил в многократно перелицованной одежде. Мама брала какую-то работу на дом, шила. А в коммунальной квартире и во дворе я был чужим, чистеньким, интеллигентным мальчиком, которого не признавали за своего.

А. С. В прошлом, как вы думаете, можно что-то изменить?

Ю. Ш. Вероятно, нет. Я много раз задумывался над этим, и убедился, что ничего изменить нельзя. История не знает сослагательного наклонения…

(Крупные планы)

А. С. Ох, знает.

Ю. Ш. Метафизически мыслить я не умею, я человек очень рациональный.

А. С. Вы могли бы быть очень хорошим драматургом. Драматургии даже большой часто не хватает конкретности. Вы не хотите поворачивать время вспять и менять его оценки?

Ю. Ш. Мне трудно говорить на эту тему. Может быть, такое время и было, но оно прошло. Не хватает не столько сил, сколько остроты ощущений.

А. С. Почему в искусстве так гипнотизирует криминальный сюжет? Почему Достоевский взял и как на столе патологоанатома разложил такой сюжет на минуты, секунды и создал просто гимн истязанию, гимн смерти? Или я не прав?

Ю. Ш. Я думаю, что мотивация Достоевского и любителей детективов совершенно различны.

А. С.Но я имею в виду очень больших людей, для которых сюжет преступления притягателен.

Ю. Ш. Я сделал открытие когда-то для себя: для многих людей война была источником вдохновения, для огромного количества людей, она создала великую литературу и позволила людям талантливым не закопать талант в землю и не пустить себе пулю в лоб.

А. С. Почему им не было жаль никого? Не является ли литература тем заповедником, на котором взращивается злодейство, а потом в жизнь выпускается. Я знаю, на какой грани вы работаете.

Ю. Ш. Я думаю все-таки — нет. Настоящая литература, так или иначе, даже когда она повествует о победе Зла, никогда не превращает его в Добро. Я не знаю примера, когда моралью было бы иное. Я не знаю людей, которые пошли на преступление под влиянием литературы. Может быть, кто-нибудь примерял на себя роль Раскольникова, но роль Ставрогина на себя все же не примерял никто.

А. С. Если бы литераторы обращали внимание на то — почему, но они обращают внимание на то — как, позволяя себе переступать некоторые грани. Как журналисты, которые добывать информацию стремятся всеми средствами. Я считаю это совершенно недопустимым.

Ю. Ш. С этим соглашаюсь сразу, мгновенно.

А. С. Иногда мне кажется, что в России есть места, куда не ступала нога человека.

Ю. Ш. Вполне возможно. Иногда мы получаем информацию о каком-нибудь глухом селении и отшельнике, которые живут не зная, что в мире происходит.

А. С. Иногда мы не знаем даже какой там животный мир и растительность. Влияет ли на нас это наше огромное пространство, на формирование нашего характера, нашего мировоззрения?

Ю. Ш. Я считаю, что пространство нашей страны — это проклятие. Как и ее богатство.

А. С. Это очень точно.

Ю. Ш. И это, безусловно, сформировало ментальность российского человека. Может быть, широту его характера, но и абсолютно потребительское отношение, святую веру в то, что у нас всего много, ничего не надо беречь. Что всего и навсегда хватит нам и нашим следующим поколениям, и абсолютно не создало чувство хозяина того, чем ты обладаешь.

А. С. Вам не приходилось защищать человека с преступными намерениями? Вы не находите это страшно трагичным, такую работу?

Ю. Ш. Нет. Могу сказать, что почти за полвека моей работы у меня бывали крайне редкие случаи дискомфорта. Разумеется, я не всех людей защищаю с такой страстью и энергией, как я защищал Михаила Борисовича Ходорковского. Потому что это вообще уникальная личность, и позор стране, в которой такие люди сидят в тюрьме, вместо того, чтобы сидеть в правительстве. Бывали люди мало мне симпатичные. Бывали дела достаточно страшные, кровавые…

А. С. Что вы чувствуете, когда кончается суд, что у вас на душе, как можно снять эту тяжесть?

Ю. Ш. Выходя из зала суда, я думаю, что я буду делать дальше. Подавать ли кассационную жалобу или мы достаточно удовлетворены приговором, чтобы на этом поставить точку.

А. С. Люди, которые ждали возмездия, как они относятся к вам, Вы с ними встречаетесь взглядами?

Ю. Ш. Конечно. У меня было дело директора школы, которого обвиняли в растлении малолетних, младшеклассников. Такое дело удумали слушать в выездной сессии в той самой школе. И туда меня сопровождали под охраной. И вместе с этим директором родители готовы были растерзать и меня тоже.

А. С. Вы выиграли это дело?

Ю. Ш. В том деле нельзя было выиграть. Но ведь защита имеет всегда конкретные задачи. И не всегда оправдать, а только найти смягчающие обстоятельства, и, собственно, этим и ограничиться. И вопрос заключается в том, что осудить человека, который попал в поле общественного внимания и которого назвали преступником, просто, а найти слова в его защиту и дать понять, что и в нем есть нечто человеческое, — вот эта задача, с моей точки зрения, благородная.

А. С. В вашей профессии есть что-то от деятельности священника, который в любом случае должен понять… Я уж не знаю, простить или дать отпущение грехов.

Достоевский заканчивает «Преступление и наказание» тем, что герой оказывается на каторге. Вот там все и начинается: никуда из своей жизни совершенное преступление он деть не может. Он может покаяться, поставить сто свечей…

(Отражается в стеклянном полу перевернутое движущееся отражение фигур)

Ю. Ш.Это очень индивидуально. Я видел людей, которые, совершив сравнительно малое преступление, страдали всю жизнь, и в кошмарах к ним возвращалось содеянное; и видел людей не то, чтобы вполне примитивных, которые, отбыв, а то и не отбыв положенного срока, крепко спали, считая, что все на своем месте и посланного им наказания в виде возмездия за совершенное достаточно, чтобы на этом поставить точку. Это вопрос для меня, может быть, слишком сложный. Я все-таки с людьми, которые совершили убийство, в течение многих лет отношения не поддерживаю. У меня есть среди бывших подзащитных люди, с которыми я даже дружу: с Александром Никитиным — это было липовое дело. Есть люди, которых я защищал по экономическим вопросам. Среди них были вполне рукопожимаемые люди и даже интересные. О них мне говорить легче. Я в свое время защищал очень многих людей, обвинявшихся в убийстве. И в молодости, начитавшись речей старых русских адвокатов, я попросил председателя коллегии адвокатов, назначать меня на дела об убийствах.

А. С. Врачу привозят больного. И по ходу лечения врач узнает, что его пациент мерзавец, не стоящий даже прикосновения. Он его продолжает лечить. Нет ли и в вашем деле чего-то схожего с делом врача?

Ю. Ш. Это не вопрос. Врачу значительно легче. Он имеет дело с плотью. Перед ним рана, которую надо вылечить.

А. С. Вы можете вылечить? У вас были случаи, когда вы, ваша душа, ваша вера, что в человеке проснется лучшее, вытаскивали людей и оказывали воздействие не только на физическую жизнь?

Ю. Ш. Да, когда я защищал подростков. Я очень хорошо понимал психологию подростков, втянутых в преступление. Я сам вырос при одной маме и оказывался предоставленным сам себе с детства по целым дням. Я сам мог оказать в подобных компаниях.

А. С. Я понимаю, что адвокат или — мне больше нравится слово «защитник» имеет две мотивировки: он может искать выход или истину. Так ли это?

Ю. Ш. Нет, это не так.

А. С. Я объясню, что я подразумеваю под «выходом». Когда он понимает, что защищает преступника — он ищет выход. Когда он хочет защитить человека от общества, от людей, от государства, от режима — он ищет истину.

Ю. Ш. Первое, с чего начинает адвокат — это знакомиться с материалами дела и ищет доказательства.

А. С. Т.е. ищет факты.

Ю. Ш. Можно и так сказать. Но я знаю, как факты можно сформировать…

А. С. Т.е. они могут быть лживыми?

Ю. Ш. Лживыми или данными заинтересованными людьми. Бывает что показания даны не заинтересованными людьми, но так записаны сотрудниками милиции, заинтересованными, чтобы все было подано в черно-белом освещении… Любимый вопрос, который задают люди, поверхностно знакомые с нашей профессией: будет ли адвокат защищать человека, который говорит: «Да. Я убил, но в суде не признаюсь. Будете ли вы меня защищать так, как будто я не убил». Это вполне гипотетический случай. Я никогда не встречал человека, который признавался бы мне в своей вине.

А. С. Правильно ли я понимаю: вы иногда работаете с людьми, которые вам лгут, душу свою не открывают.

Ю. Ш. Я ненавижу смотреть фильмы, которые показывают работу адвоката.

А. С. Даже любимые в мире американские?

Ю. Ш. И страшнее всего, когда адвокат приходит к своему подзащитному, и говорит: «Вы должны мне рассказать всю правду, как оно все было».

Боже, зачем? Кому это надо? Напротив, если я вижу, что человек может мне наговорить лишнего, я на всякий случай предупреждаю: как оно было, я не знаю…

Я вас удивлю: у меня бывали дела, в которых я, проведя процесс, сам не знал, виноват мой подзащитный или нет. Когда человек оказывается в руках правосудия, адвокат, прежде всего не знает, кто перед ним: педофил, убийца, расхититель. Когда он приходит к человеку, он не знает этого. Но в нем видят помощника и друга. Другой вопрос: у нас уже давно произошла смычка: адвокатура работает на грани правоохранительного мира и криминального. Недобросовестная защита, ее сращивание с криминалом практикуется очень широко, к сожалению. Но когда ко мне приходит мать и просит защитить сына, обвиненного в изнасиловании соседской девушки, я иду к человеку, чтобы его защищать. Оказывается, никакого изнасилования не было.

А. С. Но вы пошли, откликаясь на боль матери?

Ю. Ш. Мой импульс таков: защищать людей — моя профессия.

А. С. Но таких обращений к вам, учитывая известность вашего имени, было не мало. Вы как-то выбираете?

Ю. Ш. У меня был один переломный момент. Без малого 20 лет назад тому назад.

Меня как человека с «плохой» по советским понятиям биографией не допускали к политическим делам, когда судили диссидентов. Так я не стал адвокатов Сергея Ковалева, Натана Щеранского. Меня в эти дела не допускали. И мой папа послушав, как я ругаюсь по поводу очередного недопуска, мне философски сказал: «Тебе что, так надоела твоя работа? Тебе не кажется, что тебя хранит судьба, ты ведь сгоришь на первом таком деле». И это было правдой.

Дел, в которых я не чувствовал душевного комфорта, я провел достаточно. И я решил, что сейчас имею право вести только те дела, в которых я буду испытывать моральный комфорт. И здесь я спорил с моим приятелем Генри Резником, который мне доказывал, что я рассуждаю как непрофессионал.

Я, адвокат Шмидт, проработавший 30 лет, отныне хочу вести только те дела, в которых я испытываю не только профессиональное, но и моральное удовлетворение. И это длится уже 20 лет. Надо сказать, что это не прибавило мне здоровья. И отнюдь не облегчило мою задачу. Теперь каждый случай я переживаю как личную драму.

А. С. Скажите, а когда человек противостоит интересам государства, вы его защищаете?

Ю. Ш. Это стимул, который мне помогал работать по любым делам.

А. С. Какие внутренние ресурсы вам нужны, чтобы дать человеку надежду? Ведь здесь некоторые юридические законы перестают работать.

Ю. Ш. Я исходил из того, что человек в нашей стране, который попадал в эти жернова, был уже не субъектом процесса, а объектом преследования. Не помню — у Синявского или у кого-то еще — описан знаменитый разговор на Лубянке следователя с подозреваемым. Когда человек, возмущаясь, говорит следователю, почему тот над ним издевается, ведь он еще подозреваемый, а не виновный. Следователь подводит его к окну, раздвигает шторы и говорит: «Видишь, ходят люди. Это они — подозреваемые. А ты, брат, уже виновный». Поэтому я защищал завмага, попавшегося на левом товаре, я защищал спекулянта, я защищал фарцовщиков, валютчиков. Я знал, что защищал их от — знакомое вам слово — от Молоха. И это давало мне моральные силы. Были случаи, когда людей оправдывали, дела прекращали. Свободные люди судят о таких вещах в черно-белом варианте: свобода или тюрьма. Вы не представляете, что такое в тюрьме лишний месяц. А лишний год. Поэтому, когда прокурор просил 7 лет лишения свободы, а давали 4 с половиной, это уже было нечто…

А. С. Уже победа?

Ю. Ш. Деловые люди, гешефтмены, завмаги были по большому счету заведомо виновны, потому что система была такова, что честных людей в ней не могло быть. Сегодня, кстати, система, в которой честных людей быть не может, значительно расширилась в нашей стране парадоксальным образом.

А. С. Как выиграть у государства?

Ю. Ш. Вот то, что я считаю выигрышем у государства: я добился изменения квалификации, человек пошел по другой статье, где срок идет по 2/3 а то и по половине, я добился изменения режима.

Были лихие 90-е годы, когда государство действительно не вмешивалось в правосудие, тогда удалось добиться оправдания Саши Никитина, удалось добиться легкого приговора Григорию Пасько, и еще по одному делу о разглашении государственной тайны, выиграть у ФСБ. Сейчас это время ушло в прошлое, И сегодня в случаях, когда роль играет интерес политической власти, вернулись почти советские времена.

А. С. Вы знали Бродского.

Ю. Ш. Иосифа? Имел счастье знать.

А. С. У него было чувство страха?

Ю. Ш. Иосиф сделал выбор, уехав на запад. Перед ним поставили дилемму: ехать на запад или на восток.

А. С. Он боялся за жизнь? У него было сожаление, волнение при расставании с близкими?

Ю. Ш. Мне трудно считать Бродского другом. Я считал его божеством. Общаясь с ним, я, в основном, ходил с открытым ртом, слушая и глядя влюбленными глазами. Действительно, это, может, не единственный, но несомненный гений, с которым меня столкнула жизнь. Я пытался вспоминать и записывать его слова потом, потому что во время встреч я ничего не понимал. Это был особый случай в моей жизни — его невозможно типизировать. Ему были свойственны все чувства вплоть до неприязни и презрения. Он был достаточно смелым человеком, чтобы делать то, что он делал. К сожалению, я с ним познакомился только после его процесса, после ссылки. Иначе я бы защищал его.

(Идут по проходу между опорами арок. Кажется — по неожиданно открывшемуся пути среди облаков)

А. С. То есть, вы пошли бы защищать его.

Ю. Ш. Я побежал бы, не знаю, что бы было потом…

А. С. Прочитайте что-нибудь Бродского.

Ю. Ш. Если вы выдержите. Если я не собьюсь.

(Читает стихии на память: Это самообнажение через поэзию. Открытие личности в чужом слове, ставшем своим. Так никогда не читают актеры)

Я входил вместо дикого зверя в клетку.
Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
Жил у моря, играл в рулетку,
Обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составит город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
Надевал на себя, что сызнова входит в моду,
Сеял рожь, покрывал черной толью гумна
И не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
Жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
Перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
Из него раздаваться будет лишь благодарность.

Александра Тучинская

Оглавление